АБ: Да, эта реминисценция напрашивается. Теперь о городе в более конкретном смысле. Ты упоминаешь Афины, Иерусалим, Рим, Вавилон, Лондон, Гонконг, Коулун. Но как же Москва? Насколько я понимаю, именно она — твой непосредственный городской опыт: тот звук закрывающихся дверей метро, та среда, в которой ты живёшь каждый день.
ОД: Конечно, когда я писал, я всё время думал о Москве. Всё описанное так или иначе прошло через опыт жизни в ней.
АБ: Тогда вопрос не в том, почему ты её не назвал прямо, а в другом: насколько содержание книги зависит от конкретного места? Ты стремился к образу абстрактной метрополии или, наоборот, черпал материал из собственного окружения? Коулун — это хороший пример именно потому, но его уже не существует. На его месте разбит парк. В Москве трудно найти столь наглядный образ непарадного города. Где бы ты его искал?
ОД: Есть локальные зоны, где это ощущение очень сгущается, — например, Леонозово или Севастопольский рынок. Ты заходишь туда и оказываешься в пространстве почти киберпанковском: теснота, вывески, мерцание, перегруженность, торговая стихия. В Леонозове есть ощущение почти катакомб — проходы, небольшие альковы, бурление мелкой торговли. Это, конечно, не весь город, а его локальные сгустки. Москва была для меня важна, но я сознательно подтягивал её к более общему образу метрополии — идеального порта, открытого глобальной современности. Почему не называл прямо? Отчасти по привычке: иногда, когда пишешь о политике или о смежных вещах, вырабатывается инстинкт не подчеркивать слишком явно собственную локализацию. Здесь это, наверное, не было необходимостью, но привычка осталась. Кроме того, мне действительно хотелось говорить не только о Москве, а о типе большого города как такового. Меня занимает мысль, что современность наступает не одновременно. С одной стороны, через интернет мы переживаем её как всеобщую данность; с другой — остаёмся физически локализованными и видим, как архаические формы жизни сосуществуют с техникой. Можно вообразить поселение, где есть интернет, спутниковое телевидение и газовые горелки, но быт при этом остаётся почти средневековым. Получается своеобразный архаический киберпанк, почти Арканар. А в городах вроде Гонконга эта матрица сгущается особенно сильно: мириады кондиционеров, жара, теснота, непрерывный выброс воздуха, ощущение перенасыщенности. Всё это и формирует тот образ города, который мне нужен. Мне важно было не столько назвать Москву по имени, сколько показать, как в любом крупном городе могут вспыхивать такие узлы сжатой современности, где смешиваются рынок, техника, архаика, желание, усталость и избыток стимулов.
АБ: В самом общем смысле где здесь место архива — среди понятий города, техники и фаусина?
ОД: Архив тесно связан с фаусином и, пожалуй, является одним из его предельных состояний. Если смотреть на постмодерн, то миф о вавилонском столпотворении можно понять не как катастрофу, а как состояние избытка смыслов. Современная культура бесконечно занята ревизией и переоткрытием — как прошлого, так и настоящего. Даже то, что извлекается из старины, тут же подаётся как актуальное: через соцсети, видео, описания, механизмы продвижения. Не нужно переключаться в другую эпистему — в фукианском смысле — чтобы увидеть ценность прошлого; оно подтягивается к сегодняшнему дню. Архив в этом смысле — не просто хранилище, а принцип постоянной интерпретации и накопления, рассеянный по разным ассамбляжам, которые собирают, перерабатывают и классифицируют данные. Одновременно он перенастраивает память, заставляя выделенное из прошлого снова работать в настоящем. Это один из аффектов техносреды: она настраивает наше внимание к вещам, деталям, объектам и постоянно возвращает их в оборот, не давая прошлому остаться просто прошлым. В этом смысле архив — уже не тихое место хранения, а активная машина актуализации, которая непрерывно перетасовывает временные слои.
АБ: Тогда что такое шифр?