Много лет назад я была одержима Русскими сезонами Дягилева — смотрела все их балеты, ходила на выставки, читала переписки. Мне тогда казалось, что этот хрупкий красивый мир никогда не закончится. С тех пор всё стало тревожнее и тише.
В Манеже — выставка «Все Бенуа — всё Бенуа». Бенуа до сих пор живут у меня на соседней улице, я однажды заблудилась в их квартире и вышла на кухню, где они яичницу жарили. Это крупнейшая художественная династия мира. Которая имеет в современном статусе, честно признаться, мало отношения к человеку, которого я знала как Шуру Бенуа.
«Заявляю, что в будущую зиму отдаюсь в руки Шуры и торжественно делаю его смотрителем и заведующим музеем Serge Diaguileff». «Я хочу выхолить русскую живопись, вычистить ее и, главное, поднести ее Западу, возвеличить ее на Западе». «У Дягилева была своя специальность, это была именно его воля, его хотение. Лишь с момента, когда этот удивительный человек «начинал хотеть», всякое дело «начинало становиться, «делаться».
Удивительно, как кружок воспитанных маменькиных сынков, аристократов, художников всех мастей, тщеславных, веселых, с вечными руганями сумел всё это вытворить с русским искусством. Как они прошли от своего интеллигентского объединения к «Сцену венчания надо поставить так, чтобы французы рехнулись от её величия». И пришли — вместе.
«О, как же измотаны нервы у нас / Ей ванну оформил сам Леон Бакст». Бакст, Лансере, Серебрякова, Стравинский, Набоков, Философов, Сомов, Рерих, Гончарова, Ларионов, Серов, Пикассо, Матисс, Нижинский, Лифарь, Карсавина, Нижинская, Фокин, Баланчин, Равель, Сати — всё это имена дягилевского круга, и самое из них значительное, конечно, имя Александра Бенуа. Он часто и много рисовал Версаль, Петербург, в нем не было того бунтарства, которое чувствовалось в Сомове или Баксте, из них всех Шура был, пожалуй, самым классическим, самым правильным художником. Он относился к искусству как к волшебству. Оно не должно было походить на жизнь: жизнь казалась ему неприятной. Он сочинял, проектировал новую действительность — идеальную, марионеточную, хрупкую, уязвимую. Бенуа был влюблен в прошлое. Дягилева называли русским принцем, которого жизнь устраивала, если в ней происходили чудеса. Но настоящим принцем был, конечно, Шура. Манеж построил для его принцевых увлечений стеклянный домик, справа — один берег реки, слева — другой, в городе многое спроектировано отцом, а посередине, прямо на мосту, эскизы Шуры к балетам, иллюстрации для сказок, азбуки, рабочий кабинет, коллекция Эрмитажа. Нет никаких «всех Бенуа», есть только Александр, до и после.
Мне кажется, я давно не чувствовала такой печали, такой разобщенности, отдаленности, отделенности мира, его изолированности, такой в мире тишины при такой внешней громкости. Мне после выставки думалось: они стольким пожертвовали ради русского искусства, а это оказалось никому не нужно, никем не воспринято. Но — в Манеже Бенуа, в Русском был Сомов, в Третьяковке Дягилев, Баланчин в Америке, Лифарь во Франции, Стравинский везде, на сценах всего мира идут их балеты — эта история не закончилась и никогда не закончится. Французы рехнулись, живопись возвеличена, когда говорят о русском балете, то часто говорят о нем не как об абстракции, а довольно конкретно — Diaghilev’s Russian ballet. Никто не страдал напрасно. Все вернулись домой.
…мы — свидетели величайшего исторического момента итогов и концов во имя новой неведомой культуры, которая нами возникает, но и нас же отметет. А потому, без страха и неверия, я подымаю бокал за разрушенные стены прекрасных дворцов, так же как и за новые заветы новой эстетики.