Широко наше государство: не объять словами, да и не стоит, больно уж разными будут города столичные и граничные, дороги степные и горные. Одно едино — сварливый нрав при добром сердце, будь ты хоть чиновник с короной на голове, хоть странствующий монах, хоть сбежавший из дома деревенский дурачок, хоть, как я, путешествующий инкогнито цензор. Сперва обругают, наворчат, но тут же дадут лошадям — сено, кучеру — водки, тебе — теплую постель и худо-бедно сытый ужин. И жаловать — грех.
Еще есть одна общая беда по хмурой осени — холодно, везде холодно. Или холод этот мне уже чудится?
Много дней я добирался до граничного городка, пораженного чумой слов — не читал о такой ни в одной книге тайных знаний, хотя перед отъездом прочитал любимые. Много делал остановок. На некоторых был хмур и неразговорчив, на других же, наоборот, охотно вклинивался в разговоры мужиков: о пузатых попах, усатых чиновниках, головастых врачах, а они, сперва смотревшие на меня косо, скоро наливали, как себе, перехлестывали через край. Мари, мой милый белый призрак, мой хрупкий ландыш на первом снегу — коже белесая-белесая, — часто говорила: когда улыбаюсь и слушаю с интересом, похож на просто мужика. Какого там чиновника, какого там лицеиста! А я ей не верил — теперь уже и не похвастаться... В дороге я в основном дремал. Снилось мало, только один подарок Морфея я запомнил до конца поездки: вдруг с чего-то приснился мне А., точнее, приснилось воспоминание о нем, точь-в-точь как помню его наяву, только интерьеры были другие, какие-то старинные, богатые, будто в каюте старого капитана, отказавшегося покидать тонущий корабль. У меня дома. А. пришел сильно пьяный — любил эти выходки! — с раскрасневшимися щеками, весь в снегу — метель лютовала, но А. все равно выбрался на очередной званый ужин, успел вкусить пьянящей славы. Снес старого лакея, пытавшегося вразумить его и донести, что я просил никого не пускать, мучался с головными болями. А. горланил собственные стихи — о феях-музах, сговорившихся против поэта и решивших выставить его дураком, — и ворвался ко мне в спальню. С грохотом придвинул к кровати стул, наконец отряхнул с шинели снег, посмотрел на меня строго, снял с головы мокрую тряпку, заново смочил в воде с уксусом, положил обратно. Рассмеялся во весь голос. Я махнул обеспокоенному лакею, чтобы занимался своими делами — только я один и мог успокоить Н., будто был лет на десять старше; хотя разница между нами всего-то год, какой-то жалкий набор бурных сезонов. И то я — младше. Я не успел ничего возразить — движения давались с трудом. Шарниры заржавели — во сне мнил себя списанной куклой. А. приложил палец к губам, призвав меня к молчанию. И задекламировал, будто на одном из поэтических вечеров юности:
— Мы с тобой, Н., я наконец понял, две силы от единой природы! — он развел руками в стороны и резко сомкнул ладони, будто сминая что-то. — Ты — подземные воды, могучие, как таинственнее океаны, мудрые и холодные, а я — русло речушки, извилистое, вьющееся вжик-вжик-вжик, туда-сюда, везде умеющее пройти, и ты такой важный, неторопливый, зато думающий десять раз, прежде чем что-то сделать, а я ловкий, юркий, да только...
— Дурак непроходимый, — закончил я и наяву, и во сне. Заставил себя рассмеяться и застонал от накатившей боли.
Во сне меня обдало ледяной водой, и комната-каюта затонула, покрылась водорослями и ракушками, а я все лежал и лежал, пуская пузыри, дышал невидимыми жабрами, смотрел на дивных рыб со старых карт, проплывающих мимо, и слушал стихи А. о морской царице, поймавшей рыбку, исполняющей желания, и решившей найти себе земного принца, а получившей жалкого старика — так и застряла в старушечьем теле... Так я и слушал его тогда, наяву, пока он не протрезвел и сам не догадался оставить меня в покое.
Я долго думал над его пьяными словами с того дня — про могучие воды и извилистое русло реки. И с каждым днем нашего знакомства, дружбы не-дружбы, убеждался: как он прав! Нагло, дерзко, спьяну, но прав. Какой типичный А.
#текстозавр